Эта книга не стремится быть отчетом о событиях и фактах, а лишь рассказать о личном опыте и переживаниях - каждодневном мучительном существовании миллионов заключенных. Это голос изнутри концлагеря, как определил ее один из выживших. Здесь не говорится о тех великих ужасах, которые уже достаточно хорошо описаны (хотя им не так уж часто верят), а скорее о множестве малых издевательств. Другими словами, книга пытается объяснить, какова была будничная жизнь концлагеря и как она отражалась в душе обычного заключенного. Большая часть описанных здесь событий происходила не в больших и известных лагерях, а в мелких, где и происходило в основном реальное уничтожение людей. Это повесть не о страданиях и смерти великих героев и мучеников, не о известных "капо" - тех заключенных, которые стали доверенными лицами руководства лагеря и имели особые привилегии, и не о судьбе известных заключенных. Она посвящена мучениям и гибели огромной армии безвестных и нигде не зарегистрированных жертв. Именно этих безвестных узников, без всяких отличительных знаков на рукаве, так презирали капо. В то время как обычные заключенные почти не получали еды, капо никогда не голодали; многим из капо жилось в лагере даже лучше, чем когда-нибудь в свободной жизни. Часто они более сурово обращались с заключенными, чем охрана, и избивали их более жестоко, чем эсэсовцы. Разумеется, в капо отбирали тех заключенных, которые по характеру больше всего годились для этой роли. И если они оказывались неподходящими, их немедленно подвергали разжалованию в рядовые. Капо вскоре становились неотличимы от эсэсовцев и лагерной охраны, и к ним можно подходить с той же психологической меркой. Внешний наблюдатель скорее всего составит себе ложное представление о лагерной жизни, пронизанное сентиментальностью и жалостью. Он мало что знает о тяжкой борьбе за существование, которая происходила среди заключенных. Это была жестокая, непрестанная битва за кусок хлеба и за саму жизнь, ради себя и ради близкого друга. Рассмотрим пример транспортировки, которая официально считалась переводом заключенных в другой лагерь, но с очень большой вероятностью их посылали в газовую камеру. Партия больных или неработоспособных заключенных отправлялась в один из больших лагерей, оснащенных газовыми камерами и крематориями. Процесс отбора - селекция - сопровождался борьбой без правил между отдельными заключенными, или одной группы против другой. Боролись за то, чтобы собственное имя или имя близкого друга было вычеркнуто из числа жертв, хотя каждый знал, что вместо одного спасенного в список внесут другую жертву. С каждым транспортом должно было быть отправлено определенное количество заключенных. Неважно, кто именно - ведь каждый был только лагерным номером. При поступлении в лагерь (по крайней мере так было в Освенциме) у человека отнимали все документы и все его имущество. Таким образом, каждый мог присвоить себе вымышленное имя или профессию; и по разным причинам многие это делали. Властей интересовал только номер заключенного. Эти номера обычно были вытатуированы на коже, а также пришивались на одежду. Любой охранник, который хотел вынести взыскание заключенному, просто смотрел на его номер (о, как мы боялись этих взглядов!); он никогда не спрашивал имени. Вернемся к отправке транспорта. Не было ни времени, ни желания считаться с моралью или этикой. Каждым человеком управляла единственная мысль: сохранить свою жизнь для семьи, которая ждет его дома, и спасти своих друзей. Так что он без всяких колебаний принимал меры, чтобы другой заключенный, другой "номер" занял его место в транспорте. Как я уже упоминал, процесс отбора капо шел по "отрицательным" свойствам: для этой должности выбирали самых жестоких заключенных (хотя попадались счастливые исключения), Но, кроме этого отбора, который производили эсэсовцы, был еще один вид самоотбора, который непрерывно происходил среди заключенных. Обычно выживали только те заключенные, кто после долгих лет заключения и перебросок из лагеря в лагерь избавлялся от всех остатков угрызений совести в своей борьбе за существование; они были готовы воспользоваться любыми средствами, честными и нечестными, грубой силой, воровством и предательством друзей, чтобы спасти себя. Мы, уцелевшие с помощью многих счастливых случайностей, или чудес - можно называть это как угодно - знаем: лучшие из нас не вернулись. Уже написано много отчетов, содержащих факты о концлагерях. Здесь факты будут приводиться только тогда, когда они являются частью пережитого. Именно переживания людей будут темой дальнейшего описания. Для тех, кто был в лагерях, это будет попытка объяснить им их чувства в свете науки сегодняшнего дня. А для тех, кто никогда не был в лагере, книга поможет узнать и лучше понять переживания той удручающе малой доли заключенных, которые выжили, но и на свободе жизнь их очень непроста. (Напоминаю - книга написана в 1945 г. - Р.М.) Эти бывшие узники часто говорят: "Мы не любим говорить о наших переживаниях, Тем, кто был в лагерях, не нужны объяснения, а другие просто не смогут понять ни того, что мы чувствовали тогда, ни того, что чувствуем сейчас." Попытка представить эту тему чрезвычайно трудна методически, так как психология требует определенной научной беспристрастности. Но человек, сам находящийся в заключении - обладает ли он необходимой беспристрастностью? Обьективным может быть внешний наблюдатель, но он слишком далек от лагерной жизни, чтобы утверждать хоть что-нибудь ценное. О лагерной действительности знает только тот, кто находится внутри. Его суждения могут не быть объективными; его оценки могут быть несоразмерны. Это неизбежно. Требуется усилие, чтобы избежать любых личных предубеждений, и это достаточно трудно при написании книги такого рода. Иногда требуется мужество, чтоб рассказать об очень личных переживаниях. Я намеревался публиковать эту книгу анонимно, подписавшись только моим лагерным номером. Но когда рукопись была окончена, я увидел, что в качестве анонимной публикации книга потеряет половину своей ценности, и что я должен набраться смелости открыто изложить свои убеждения. Поэтому я удержался от намерения убрать слишком личные эпизоды, хотя терпеть не могу эксгибиционизма. Я предоставляю другим выпарить содержание этой книги до сухой теории. Это может быть вкладом в психологию тюремной жизни, которая начала развиваться после Первой мировой войны и познакомила нас с синдромом "болезни колючей проволоки". Мы обязаны Второй мировой войне обогащением наших знаний в области "массовой психопатологии"; эта война принесла нам войну нервов и концлагеря. Поскольку это рассказ о моих переживаниях как обычного заключенного, важно упомянуть, и не без гордости, что я не служил в лагере как психиатр или просто как врач, за исключением последних нескольких недель. Мало кому из моих коллег повезло попасть на работу в скверно оборудованные пункты первой помощи, где они накладывали повязки из обрывков бумаги. Я был номером 119,104 и почти все время копал землю или укладывал колею железной дороги. Однажды мне было велено в одиночку прорыть тоннель под дорогой для прокладки водопровода. Этот подвиг не остался без награды: как раз перед Рождеством 1944 г. я получил подарок - так называемые "премиальные купоны". Они были выпущены строительной фирмой, которая практически покупала нас, как рабов; она платила лагерным властям твердую цену за каждый человеко-день. Купоны стоили фирме по 50 пфеннигов, и их можно было обменять на шесть сигарет каждый, часто спустя недели, хотя иногда они становились недействительными. Я стал гордым обладателем талона, стоящего 12 сигарет. Но что еще важнее, сигареты можно было обменять на 12 супов, а 12 супов были очень реальной отсрочкой голодной смерти. Выкурить сигареты на самом деле мог себе позволить только капо - они имели гарантированную еженедельную порцию купонов; или заключенный, который работал бригадиром в мастерской и получал несколько сигарет за выполнение опасной работы. Единственным исключением среди рядовых были те, кто потерял "волю к жизни" и хотел получить удовольствие от своих последних дней. Так что когда мы видели, как кто-то курит свои сигареты, то знали, что он потерял веру в свои силы. А потерянная однажды, воля к жизни редко возвращалась. При изучении огромного количества материала, собранного в итоге наблюдений над переживаниями многих заключенных, выявляются три фазы душевной реакции на лагерную жизнь: период, сопровождающий прибытие в лагерь; период глубокого погружения в лагерную жизнь; и период, следующий за освобождением. Симптом, характерный для первой фазы - это шок. При некоторых обстоятельствах шок может даже предшествовать формальному попаданию в лагерь. Приведу в качестве примера обстоятельства моего собственного прибытия. Полторы тысячи человек ехали в поезде несколько суток; в каждом вагоне было по 80 человек. Приходилось лежать на своем багаже, на жалких остатках личного имущества. Вагоны были так набиты, что только сквозь верхние части окон просачивался серый рассвет. Мы думали, что поезд едет к какому-нибудь военному заводу, где нас будут используют как рабочую силу. Мы даже не знали, где находимся - все еще в Силезии или уже в Польше. Паровозный свисток прозвучал как-то жутко - как сочувственный крик о спасении несчастного груза, который поезд обречен везти в небытие. Затем поезд перешел на запасный путь, явно подъезжая к конечной станции. Внезапно у встревоженных пассажиров вырвался крик: "Смотрите, надпись: Освенцим!" В этот момент у каждого упало сердце. Освенцим - само это название звучало жутко: газовые камеры, крематории, массовые убийства. Медленно, почти нерешительно, поезд подъезжал к платформе, как будто хотел как можно дольше избавить своих пассажиров от ужасного осознания: Освенцим! С наступлением рассвета выступили очертания огромного лагеря: сторожевые вышки; рыскающие лучи прожекторов; далеко протянувшиеся заборы из колючей проволоки в несколько рядов; и длинные колонны одетых в отрепья человеческих фигур, серые в сером свете раннего утра, бредущие вперед по неровным дорогам - куда, мы не знали. Изредка раздавались свистки и крики команды. Мы не понимали, что они значат. Мое воображение рисовало виселицы с болтающимися трупами. Я был в ужасе, но это было даже к лучшему, потому что шаг за шагом нам пришлось привыкать к жестоким и бесконечным ужасам. Поезд остановились у станции. Первоначальная тишина была прервана криками команд. С тех пор все время, опять и опять, во всех лагерях нам предстояло слышать эти грубые, пронзительно резкие интонации. Они звучали почти так, как звучит последний крик жертвы, но не совсем: в них была дерущая горло хрипота, как будто голос надорван непрерывным криком человека, которого убивают снова и снова. Двери вагонов распахнулись, и внутрь вошла небольшая группа заключенных. Они были в полосатой форме, с обритыми головами, но выглядели хорошо откормленными. Они говорили на всевозможных европейских языках и даже шутили, что в тех обстоятельствах звучало дико. Как утопающий хватается за соломинку, так мой врожденный оптимизм (который часто руководил моими чувствами даже в самых безнадежных ситуациях) стал нашептывать мне такую мысль: эти заключенные выглядят очень неплохо, они как будто в хорошем настроении и даже смеются. Кто знает - может быть, и мне удастся устроиться так удачно? В психиатрии известно определенное состояние под названием "иллюзия отсрочки". Непосредственно перед казнью осужденный впадает в иллюзию, что в самый последний момент он может быть помилован. Мы тоже ухватились за обрывки надежды и поверили, что все будет не так уж плохо. Нас ободрял сам вид красных щек и округлых физиономий. Мы не знали, что эти заключенные составляют специально отобранную элиту, которая годами была приемной командой новых транспортов, ежедневно прибывавших на станцию. Они брали на себя заботу о новоприбывшших и о их багаже, особенно о дефицитных вещах и драгоценностях. Освенцим был в последние годы войны особым местом в Европе. Там скопились уникальные сокровища из золота и серебра, платины и бриллиантов, и не только в огромных складах, но и в руках эсэсовцев. Полторы тысячи заключенных теснились в пространстве, рассчитанном самое большее на двести человек. Нам было холодно и голодно, и не было места не то что прилечь, но даже присесть на корточки. Один кусок хлеба весом в 150 г. был нашей единственной едой за четыре дня. Однако я слышал, как дежурный заключенный торговался с одним из членов приемной команды по поводу булавки для галстука из платины с бриллиантами. Большинство добычи будет вскоре продано за выпивку - шнапс. Я не могу припомнить, сколько тысяч марок требовалось для покупки необходимого для вечеринки количества шнапса. Но я знаю, что эти "старые" заключенные нуждались в спиртном. Кто в тех условиях мог их упрекнуть за то, что они стремились одурманить себя? Была еще одна категория заключенных, которая вообще получала выпивку в неограниченном количестве: это были те, кто обслуживал газовые камеры и крематории, и очень хорошо знали, что однажды их заменят другими, и из невольных палачей они превратятся в жертв. Почти каждый из нашего транспорта питал иллюзию, что его пощадят, что все будет хорошо. Мы сперва не поняли важности наступившей сцены. Нам приказали оставить багаж в поезде и выстроиться в два ряда - женщины с одной стороны, мужчины - с другой, чтобы пройти мимо старшего офицера СС. Как ни удивительно, у меня хватило храбрости спрятать свой рюкзак под курткой. Моя шеренга проходила перед офицером, один за другим. Я понимал, как опасно, если офицер заметит мой мешок. В худшем случае, он собъет меня с ног; я знал это из предыдущего опыта. Я инстинктивно выпрямился, приближаясь к офицеру, чтоб он не заметил моего тяжелого груза. И вот я перед ним - лицом к лицу. Это был высокий человек, стройный и подтянутый в своей безупречно чистой форме. Какой контраст с нами, грязными и неряшливыми после нашего долгого путешествия! Он стоял в небрежно-высокомерной позе, поддерживая правый локоть ладонью левой руки. Правая кисть была поднята, и указательным пальцем он неторопливо указывал либо направо, либо налево. Никто из нас не имел представления о зловещем значении этого легкого мановения пальца, указывающего то направо, то - гораздо чаще - налево. Наступила моя очередь. Кто-то шепнул мне, что посланые направо будут отправлены на работу; налево - больные и слабые - будут отправлены в особый лагерь. Я просто ждал - будь что будет; в первый раз из многих последующих случаев. Тяжесть рюкзака оттягивала меня влево, но я старался идти выпрямившись. Эсэсовец оглядел меня, как будто в сомнении, затем положил руки мне на плечи. Я изо всех сил старался казаться молодцом, он очень медленно повернул меня направо - и я двинулся в ту сторону. Значение поворота пальца нам объяснили вечером. Это была первая селекция, первый приговор - быть или не быть. Для подавляющего большинства нашего транспорта, около 90%, это означало смерть. Их приговор был приведен в исполнение в ближайшие несколько часов. Отправленных налево прямо со станции повели в крематорий. Над дверьми этого здания висела надпись "Баня" на нескольких европейских языках (как сказал мне работавший там человек). При входе каждому вручали кусок мыла, а потом ... из милосердия я не стану описывать, что было потом. Об этом кошмаре уже достаточно написано. Мы, уцелевшее меньшинство из нашего транспорта, узнали правду вечером. Я стал расспрашивать старожилов, куда попал мой коллега и друг Р. "Его отправили на левую сторону?" "Да", - ответил я. "Тогда смотрите, он там," - сказали мне, указав на трубу за несколько сот метров от нас, из которой вырывался столб пламени в серое небо Польши, и переходил в зловещее облако дыма. "Ваш друг там, он плывет на небо." Но я все еще не понимал, пока мне не объяснили все прямыми словами. Но я сбился с рассказа по порядку. С точки зрения психологии перед нами был длинный, длинный путь от этого рассвета не станции до нашего первого ночного отдыха в лагере. Окруженные эсэсовской охраной с автоматами, мы должны были бежать от станции, мимо колючей проволоки под током, через лагерь, к санитарному пункту; для тех, кто благополучно прошел первую селекцию, это была настоящая баня. Иллюзия о пощаде еще раз получила подкрепление. Эсэсовцы были почти любезны. Скоро мы поняли - почему. Они были очень милы, пока видели на у нас руках часы, и еще не уговорили отдать их. Все равно ведь потом все отберут, так почему бы не отдать часы этим сравнительно приятным людям? Может быть, это когда-нибудь сослужит нам добрую службу... Мы ждали в сарае, который, видимо, вел в дезинфекционную камеру. Появились эсэсовцы и растянули одеяла, на которые мы должны были сбросить все наше имущество, часы и драгоценности. Среди нас все еще были наивные люди, которые спрашивали, к веселью распоряжавшихся там бывалых заключенных, нельзя ли оставить обручальное кольцо, медаль или талисман. Никто еще не мог поверить до конца, что все будет отнято. Я решил поделиться своим секретом с одним из старых заключенных. Подойдя к нему, я украдкой показал ему бумажный сверток во внутреннем кармане моей куртки и сказал: "Посмотрите, это рукопись научной книги. Я знаю, что вы скажете, - что я должен быть благодарен судьбе за спасение, и нечего просить у нее других поблажек. Но у меня нет выхода, я должен сохранить эту рукопись любой ценой; в ней итоги моей работы за всю жизнь. Вы понимаете?" Да, он начал это понимать. На его лице появилась усмешка, сначала жалостливая, потом все более насмешливая, издевательская, оскорбительная - пока он не выплюнул всего одно слово - слово, постоянно присутствующее в словаре обитателей лагеря: "Дерьмо!" В этот момент мне стала ясна безжалостная действительность, и я сделал то, что обозначило кульминацию первой фазы моей психологической реакции: перечеркнул всю свою прежнюю жизнь Мои бледные, испуганные попутчики продолжали безуспешно пререкаться с охраной. Внезапно все пришли в движение. Опять мы услышали хриплые выкрики команды. Ударами нас загнали в предбанник. Там нас собрали вокруг эсэсовца, поджидавшего, пока все не войдут. Он сказал: "Я даю вам две минуты и буду следить за временем по часам. За эти две минуты вы должны полностью раздеться и сбросить все на пол там, где вы стоите. Вы не возьмете с собой ничего, кроме вашей обуви, ремня или подтяжек, и, кому необходимо, грыжевого бандажа. Я засекаю время." Люди начали лихорадочно сдирать с себя одежду. Когда время подходило к концу, они все больше нервничали и путались в одежде, поясах и шнурках ботинок. Затем мы в первый раз услышали свист кнута: кожаные плетки хлестали по голым телам. Потом нас загнали в другую комнату, где нас побрили - и не только головы; на всем теле не оставили ни одного волоска. Дальше - в душ, где нас снова выстроили в очередь. Мы с трудом узнавали друг друга; зато мы вздохнули с большим облегчением - из душевых головок действительно шла вода. Ожидая своей очереди в душ, мы начали осознавать свою наготу: нам не оставили ничего, кроме собственных голых тел - даже минус волосы; все, чем мы владели, было, буквально говоря, наше голое существование. Что еще оставалось у нас как материальная связь с нашей прежней жизнью? Для меня - очки и пояс; последний я позднее обменял на кусок хлеба. У владельцев бандажей был в запасе еще один повод для волнения. Вечером старший дежурный приветствовал нас речью, в которой он дал честное слово, что повесит "на этой перекладине" - он указал на нее - каждого, кто зашил в свой бандаж деньги или драгоценности. Он гордо объяснил, что ему, как капо, законы лагеря дают это право. Что же касается нашей обуви, все было не так просто. Хотя нам полагалось оставить ее при себе, хорошие ботинки пришлось отдать и получить взамен туфли, которые не всегда подходили. И в большую беду попали те, которые последовали якобы благожелательному совету (который дали им в предбаннике старшие заключенные) и укоротили свои сапоги, отрезав верх и смазав срез мылом, чтобы скрыть этот акт саботажа. Повидимому, эсэсовцы только этого и ждали. Всем заподозренным в этом преступлении велели зайти в соседнюю комнату. Скоро мы опять услышали свист плетки и крики избиваемых людей. Теперь это продолжалось довольно долго. Таким образом иллюзии, остававшиеся у некоторых из нас, были развеяны одна за другой; и тогда, совершенно неожиданно, многих охватило чувство мрачного веселья. Мы поняли, что нам больше нечего терять, кроме наших так издевательски обнаженных жизней. Когда полилась вода, мы начали смеяться и над собой, и друг над другом. В конце концов, это была настоящая вода! Кроме этого странного веселья, нас охватило еще одно чувство: любопытство. Я переживал такое любопытство и раньше как основную реакцию на некоторые экстремальные обстоятельства; например, когда однажды во время восхождения в горы мне угрожала опасность, в критический момент я чувствовал только одно - мне было любопытно как бы со стороны, выйду ли я из этого положения живым, или с разбитым черепом и переломанными костями. Холодное любопытство преобладало даже в Освенциме, как-то отвлекая наши чувства от окружающего, которое таким образом рассматривалось с некоторой объективностью. Теперь такое состояние духа поддерживалось как самозащита. Мы стремились узнать, что будет дальше; и каковы будут последствия от того, что нас выгнали, совершенно голыми и все еще мокрыми после душа, в промозглый холод поздней осени. Через несколько дней наше любопытство перешло в удивление: никто не простудился. В запасе было еще много сюрпризов для новоприбывших. Бывшие среди нас медики скоро узнали: учебники врут! Где-то сказано, что человек не может прожить без установленного количества сна. Ничего подобного! Я был уверен, что на какие-то вещи просто неспособен: не могу спать без таких-то удобств или не могу жить в тех или иных условиях. Первую ночь в Освенциме мы спали на многоярусных нарах. На каждом ярусе (примерно 2х2,5 м) спало девять человек, прямо на досках, укрывшись двумя одеялами на всех. Мы могли, разумеется, лежать только на боку, тесно прижавшись друг к другу, что было даже к лучшему из-за жуткого холода. Хотя запрещено было брать обувь на нары, некоторые тайно использовали ее как подушки, пусть она и была заляпана грязью. Иначе приходилось подкладывать под голову руку, едва ее не вывихивая. Я хочу упомянуть еще несколько подобных вещей - поразительно, как много мы можем вынести: мы не имели возможности чистить зубы, и несмотря на это и на серьезный недостаток витаминов, у нас были более здоровые десны, чем когда-нибудь раньше. Мы носили одну и ту же рубашку полгода, пока она не теряла всякий вид. Целыми днями мы не могли помыться, даже частично, так как замерзали водопроводные трубы, и все же раны и мозоли на руках не гноились (если это не были отморожения). Или, например, люди с чутким сном, которых мог разбудить малейший шум в соседней комнате, сейчас лежали, прижатые к товарищу, который громко храпел над самым ухом - и это не мешало им крепко спать. Если бы теперь нас спросили, правдиво ли утверждение Достоевского, что человек - это существо, которое ко всему привыкает, мы бы ответили: "Да, человек может привыкнуть к чему угодно; но не спрашивайте как." Но в тот момент наши психологические исследования еще не зашли так далеко; мы еще не достигли такого состояния. Мы были в первой фазе наших психологических реакций. Мысль о самоубийстве приходила почти каждому, хотя бы на короткое время. Она возникала от безнадежности положения, постоянной угрозы смерти, висящей над нами ежедневно и ежечасно, и многочисленных смертей вокруг нас. По личным убеждениям, о которых я упомяну позже, я в первый же вечер в лагере твердо пообещал себе, что не буду "кидаться на проволоку". Эта фраза использовалась в лагере для описания наиболее популярного способа самоубийства - дотронуться до колючей проволоки забора, которая находилась под высоким напряжением. Мне было не так трудно принять это решение. Не было смысла совершать самоубийство, потому что средняя продолжительность жизни рядового обитателя лагеря, рассчитанная объективно и с учетом всех возможностей, и так была очень коротка. Трудно было гарантировать, что окажешься среди той малой доли, которая переживет все селекции. Заключенный Освенцима в первой фазе пока не страшился смерти. Даже газовые камеры теряли в его глазах весь свой ужас после первых нескольких дней - в конце концов, они избавляли его от труда совершать самоубийство. Друзья, которых я позднее встречал, говорили мне, что я не выглядел сильно подавленным после поступления в лагерь. Я только улыбался, и совершенно искренне, когда произошел следующий эпизод наутро после нашей первой ночи в Освенциме. Несмотря на строгий приказ не покидать наших "блоков", мой коллега, который прибыл в Освенцим на несколько недель раньше, прокрался в наш барак. Он хотел успокоить и утешить нас, и сообщить несколько полезных вещей. Он так исхудал, что сначала мы его не узнали. Демонстрируя юмор и беспечность, он среди прочего нам сказал: "Не беспокойтесь! Не бойтесь селекций! Д-р М. (главврач-эсэсовец - Менгеле) щадит докторов!" (Это оказалось лишь иллюзией. Один заключенный, врач при блоке, человек лет шестидесяти, рассказал мне, как он обратился к д-ру М. с просьбой отпустить его сына, обреченного на газовую камеру. Д-р М. холодно отказал.) "Но об одной вещи я вас просто умоляю" - продолжал мой коллега. - "Брейтесь ежедневно, несмотря ни на что, даже если для этого приходится пользоваться осколком стекла...даже если за него придется отдать последний кусочек хлеба. Вы будете выглядеть моложе, и скобленые щеки будут более розовыми. Если вы хотите остаться в живых, есть только один путь: выглядеть пригодными для работы. Если вы даже просто прихрамываете, скажем, у вас натерта пятка, и эсэсовец это заметит, он отзовет вас в сторону и наверняка отправит "на газ". Вы знаете, кого в лагере зовут "мусульманином"? Человек, который выглядит жалким, больным и изнуренным, который не может больше справлятья с физической работой... это и есть "мусульманин". Раньше или позже, обычно раньше, каждый "мусульманин" отправляется в газовую камеру. Так что запомните: бриться, стоять и ходить бодро; тогда вы можете не опасаться газа. Все время, что вы здесь, даже если вы здесь всего двадцать четыре часа, вы не должны бояться газа, за исключением, может быть, вас." Он указал на меня и добавил: "Я надеюсь, вы простите меня за откровенность." А другим он повторил: "Из вас всех он только один должен опасаться следующей селекции. Так что не волнуйтесь!" А я улыбнулся. Я теперь думаю, что любой на моем месте сделал бы то же самое. Кажется, Лессинг однажды сказал: "Есть вещи, которые могут заставить вас потерять голову - разве что вам нечего терять." Аномальная реакция на аномальную ситуацию - это нормальное поведение. Даже мы, психиатры, ожидаем, что реакция человека на такую аномальную ситуацию, как заключение в психиатрическую больницу, будет аномальной прямо пропорционально той мере, в какой он нормален. Реакции человека при его поступлении в концлагерь являются выражением аномального состояния ума, но если судить объективно, это нормальная, и как будет показано дальше, типичная реакция на данные обстоятельства. Реакции, которые я описал, начинают меняться через несколько дней. Заключенный переходит от первой фазы ко второй: фазе относительной апатии, в которой происходит нечто вроде эмоциональной смерти. Кроме уже описанных реакций, новоприбывшего заключенного мучают другие, более болезненные эмоции, которые он старается заглушить. Прежде всего, это безграничная тоска по дому и семье. Она часто может быть такой острой, что буквально пожирает человека. Потом - отвращение: отвращение к окружающей уродливой действительности. Большинству заключенных выдали униформу из тряпья, по сравнению с которой пугало выглядит элегантным. Между бараками валялись кучи грязи, и чем больше мы старались их убрать, тем больше вымазывались. Любимой практикой начальства было назначить новоприбывшего в рабочую группу, которая убирала отхожие места и вывозила нечистоты. Если, как часто бывало, экскременты выплескивались в лицо во время перевозки через ухабистые поля, малейшее выражение отвращения со стороны заключенного или попытка вытереть лицо наказывались ударом со стороны капо. Так ускорялся процесс умерщвления нормальных реакций. Сначала заключенный отворачивался от нарочитой демонстрации наказаний: ему трудно было вынести зрелище, как его сотоварищи часами маршируют взад-вперед по грязи, осыпаемые ударами.Через несколько дней или недель он привыкал. Рано утром, когда еще темно, заключенный стоит со своим отделением перед воротами, готовый к выходу.Он слышит вскрик и и видит, как его товарища сбили с ног, велели встать и снова сбили - и почему? У него лихорадка, но он не доложил о ней в нужное время. Он наказан за незаконную попытку увильнуть от работы. Но заключенный, который перешел во вторую стадию своих психологических реакций, уже не станет отводить глаза. Его чувства уже притупились, и он смотрит, не шелохнувшись. Другой пример: он ждет очереди в лазарет, мечтая о двух днях легкой работы по причине травмы, отеков или лихорадки. Он остается невозмутимым, когда при нем к врачу доставляют двенадцатилетнего мальчика, которого заставили часами стоять по стойке "смирно" на снегу ил работать на улице босиком, потому что в лагере не нашлось для него обуви. Пальцы на его ногах отморожены, и дежурный врач пинцетом отделяет черные гангренозные суставы, один за другим. Отвращение, ужас и жалость - это эмоции, которые наш зритель уже не может испытывать. За несколько недель лагерной жизни страдальцы, умирающие и мертвые становятся для него настолько обычным зрелищем, что оно его уже не трогает. Я провел некоторое время в тифозном бараке; температура у многих больных была очень высокой, они бредили, некоторые были близки к смерти. Сразу после смерти одного больного я наблюдал без малейших эмоций сцену, которая повторялась снова и снова при каждой смерти. Один за другим заключенные подходили к еще теплому телу. Один схватил остатки грязной картошки из миски; другой решил, что деревянные башмаки умершего лучше, чем его собственные, и поменялся с ним. Третий сделал то же самое с курткой мертвеца, а четвертый был рад завладеть - вы только представьте себе - хотя бы хорошим шнурком. Все это я наблюдал совершенно равнодушно. Потом я попросил санитара вынести тело. Он схватил тело за ноги, столкнул в узкий проход между двумя рядами досок, служивших кроватями для пятидесяти тифозных больных, и потащил его по неровному земляному полу к двери. Две ступеньки вверх, которые вели наружу, всегда представляли для нас препятствие, ведь мы были обессилены постоянным недоеданием. После нескольких месяцев пребывания в лагере мы не могли подняться по этим ступенькам, высотой около 15 см. каждая, не ухватившись за дверной косяк и не подтянувшись руками. Санитар приблизился к дверям и сначала с трудом втащил себя наверх. Потом взялся за тело: сначала ноги, потом туловище, и наконец, жутко постукивая по ступенькам, голова трупа поползла наверх. Мое место было с другой стороны барака, около единственного маленького окошка на уровне земли. Жадно хлебая горячий суп, я случайно выглянул в окно. Только что вынесенный труп смотрел прямо на меня остекленевшими глазами. Два часа назад я разговаривал с этим человеком. Сейчас я продолжал хлебать суп. Если бы отсутствие эмоций не удивило меня с профессиональной точки зрения, я бы просто не запомнил этот случай - так мало он задел мои чувства. Апатия, притупление эмоций и чувство равнодушия были симптомами, возникающими во второй стадии психологической реакции заключенного, и они постепенно делали его нечувствительным к ежедневным и ежечасным избиениям. Эта бесчувственность помогала ему окружить себя чрезвычайно необходимой защитной скорлупой. Избиения происходили по малейшему поводу, а иногда и без всякого повода. Например, как-то я стоял в очереди за хлебом, который выдавали на рабочем месте. Стоявший за мной человек отступил чуть-чуть в сторону, и это нарушение симметрии не понравилось охраннику-эсэсовцу. Я не знал, что происходит в шеренге за мной и в голове охранника, когда внезапно получил два сильных удара по голове. Только тогда я заметил около меня охранника с дубинкой. В такой момент больно не только физически (это верно не только в отношении взрослых, но и наказанных детей), но и от душевного страдания, вызванного беспричинностью и бессмысленностью. Как ни странно, но удар, который даже не оставляет следов, может при определенных обстоятельствах быть болезненнее, чем другой, после которого остаются синяки. Однажды в метель я стоял на железнодорожной насыпи. Несмотря на непогоду, наше отделение продолжало работать. Я напряженно работал, укладывая гравий, так как это был единственный способ согреться. Только на минутку я остановился, чтоб перевести дыхание, и оперся на лопату. К несчастью, охранник как раз в эту минутку обернулся ко мне и решил, что я бездельничаю. Он причинил мне боль отнюдь не руганью или ударами. Охранник счел, что не стоит тратить усилия даже на ругань в сторону оборванной, истощенной фигуры, которая стояла перед ним и только смутно напоминала очертания человека. Он просто, как будто играя, поднял камень и бросил его в меня. Мне это напомнило способ, каким привлекают внимание зверя или призывают к порядку домашнее животное - создание, с которым у вас так мало общего, что вы его даже не наказываете. Самая болезненная сторона избиения - это заключающееся в нем оскорбление. Один раз мы должны были нести длинные, тяжелые балки по обледеневшей дороге. Если кто-нибудь поскользнется, это опасно не только для него, но и для всех, кто несет эту балку. Один из моих друзей страдал врожденным вывихом бедра. Он был рад, что несмотря на это мог работать, так как инвалидов почти наверняка отправляли на смерть во время селекции. Он едва ковылял по скользкой дороге с особо тяжелой балкой, и мне показалось, что он вот-вот упадет и увлечет за собой других. В этот момент я не нес балки, и подбежал на помощь чисто инстинктивно. Меня немедленно ударили по спине, грубо выругали и приказали вернуться на свое место. Несколько минут назад тот самый охранник, который меня ударил, с осуждением разглагольствовал о том, какие мы все "свиньи", лишенные чувства товарищества. В другой раз, в лесу, при температуре примерно -15 градусов по Цельсию, мы начали рыть траншею для укладки водопроводных труб в каменно промерзшей земле, К тому времени я физически сильно ослабел. Тут подошел бригадир с круглыми розовыми щеками. Его лицо поразительно напоминало свиное рыло. На руках его были добротные теплые перчатки. Некоторое время он молча наблюдал за мной. Я чувствовал, что он закипает, глядя на слишком маленький холмик земли, которую я смог накопать за все время. Потом он начал: "Свинья, я наблюдал за тобой все время! Я еще научу тебя работать! Ты еще дождешься у меня, что будешь рыть землю зубами - ты подохнешь, как животное! Ты, наверно, за свою жизнь ни минуты не работал. Кем ты был, свинья? Бизнесменом?" Вообще-то его ругань меня не задевала. Но к угрозе убить меня следовало отнестись серьезно, так что я выпрямился и посмотрел ему прямо в глаза. - "Я был доктором-специалистом." "Что? Доктор? Готов поклясться, что ты вытянул у людей кучу денег" "Случилось так, что большую часть времени я работал вообще бесплатно, в клинике для бедных." На этот раз я сказал лишнее. Он бросился на меня и сбил с ног, вопя как сумасшедший. Я уж не помню, что он кричал. Я хотел показать этой явно тривиальной истоорией, что бывают моменты, когда раздражение может пробудиться даже у как будто закаленного узника - возмущение не жестокостью или болью, а оскорблением, которое с ними связано. В тот раз кровь бросилась мне в голову, потому что я вынужден был слушать, как человек судит о моей жизни, не имея о ней ни малейшего представления, причем (должен признаться: примечание, которое я высказал моим товарищам после этой сцены, доставило мне детское утешение) "человек, который выглядит так вульгарно и отвратительно, что сестра в вестибюле моего госпиталя даже не пустила бы его в приемную." К счастью, капо в моей рабочей партии относился ко мне хорошо - он был благодарен мне за то, что я выслушивал рассказы о его любовных историях и семейных неприятностях во время долгих переходов к месту работы. Я произвел на него впечатление моим диагнозом его характера и психотерапевтическими советами. Он был мне за это благодарен, и сейчас это оказалось очень ценным. Уже несколько раз он резервировал мне место около себя в одном из первых пяти рядов нашего отделения, которое обычно насчитывало 280 человек. Это покровительство было существенным. Мы выстраивались рано утром, когда было еще темно. Каждый боялся опоздать и попасть в задние ряды. Если требовались люди на неприятную работу, появлялся старший капо и обычно набирал их из задних рядов. И они должны были отправиться выполнять особо противную работу под командой незнакомых охранников. Иногда старший капо выбирал людей из первых пяти рядов, просто чтобы схватить тех, кто пытался умничать. Все протесты и просьбы смолкали после нескольких умело направленных ударов, и жертвы покорно шли куда надо. Однако, пока мой капо чувствовал потребность изливать мне душу, со мной этого не могло произойти. У меня было гарантированное почетное место рядом с ним. Но тут было еще одно преимущество. Я страдал от отеков. Мои ноги настолько распухли и кожа на них была так туго натянута, что я с трудом сгибал колени. Мне приходилось оставлять башмаки незашнурованными, чтоб они налезали на мои распухшие ноги. Для носков там просто не было места, даже если бы они у меня были. Поэтому мои полубосые ноги были всегда мокрыми, а башмаки полны снега. Разумеется, это вызывало обморожение. Каждый шаг становился настоящим мучением. Наша обувь обледеневала во время долгих переходов по снежным полям. Люди часто оскальзывались, и те, что были сзади, падали, наталкиваясь на упавших впереди. Тогда колонна ненадолго останавливалась. Один из охранников тут же принимал меры, работая прикладом, и подгонял, чтобы мы шли быстрее.Чем ближе к голове колонны вы находились, тем реже приходилось останавливаться и потом нагонять колонну на больных ногах. Я был счастлив, что мне удалось стать личным врачом его сиятельства капо и идти в первых рядах размеренным шагом. В виде дополнительной платы за свои услуги я мог быть уверен, что во время раздачи супа на рабочем месте, когда подойдет моя очередь, капо опустит черпак на самое дно и выудит несколько горошин. Этот капо, бывший армейский офицер, даже имел смелость шепнуть бригадиру, с которым я конфликтовал, что знает меня как необычайно хорошего работника. Это значило не слишком много, но на следующий день он сунул меня в другую рабочую партию. Возможно, он этим спас мне жизнь (а это лишь один из многих случаев, когда приходилось ее спасать).