Карл Леонгард ‹‹Акцентуированные личности››

Гипертимически-демонстративные личности

ГИПЕРТИМИЧЕСКИ-ДЕМОНСТРАТИВНЫЕ ЛИЧНОСТИ

С Фальстафом мы встречаемся в нескольких драмах Шекспира, по он не во всех этих драмах одинаков. В 1-й части «Генриха IV» он во многом напоминает Фальстафа из «Виндзорских насмешниц», но к этому добавляется еще одно качество личности, которое в уже анализированной пьесе лишь намечалось. Мы имеем в виду склонность к обману и мошенничеству. Здесь Фальстаф в полной мере демонстрирует нам свойственное истерикам искусство притворяться. К истерическим чертам можно отнести и его чрезмерное самовосхваление, и умение с помощью хитростей уйти от угрожающей опасности. Таким путем гипо-маниак превращается в трусливого хвастуна.

Однажды принц Генрих подстраивает ему ловушку. Он позволяет Фальстафу с друзьями напасть на группу мирных путешественников и ограбить их. Затем Генрих со своими приближенными, переодевшись и замаскировавшись, отнимают у Фальстафа добычу, а Фальстаф спасается бегством. При обсуждении этого случая Фальстаф заявляет, что его и друзей сломили превосходящие силы противника: их было до сотни человек «против нашей жалкой четверки». Далее Фальстаф восклицает (ч. l. c.47):

Фальстаф: Будь я подлец, если я не сражался добрых два часа носом к носу с целой дюжиной грабителей. Я спасся чудом. Куртка у меня проколота в восьми местах, штаны — в четырех; щит мой пробит, меч иззубрен, как ручная пила,— esse signum! [вот знак! (лат.) —примеч. переводчика]. Никогда я не дрался так яростно с тех пор, как стал мужчиной, но что я мог поделать? Чума на всех трусов! Пусть вот они вам расскажут, и если они что-нибудь прибавят или убавят, то после этого они мерзавцы и исчадия тьмы.

После ряда других небылиц Фальстаф узнает от принца, что нападающими были никто иной как сам принц Генрих вместе с сопровождающим его Пойнсом. Однако Фальстафа это разоблачение нисколько не смущает. С находчивостью, достойной гипоманиака и истерика в одном лице, Фальстаф ловко выкручивается, объявляя, что все его враки были лишь шуткой, что смешно принимать их всерьез. Пафос, чувствующийся в его словах, также свидетельствует об истерическом характере этих высказываний (ч. 1, с. 51):

Фальстаф: Клянусь богом, я сразу тебя распознал, как узнал бы родной отец. Но послушайте, господа, как мог я посягнуть на жизнь наследника престола? Разве у меня поднялась бы рука на принца крови? Ты ведь знаешь, что я храбр, как Геркулес, но вспомни про инстинкт: лев, и тот не тронет принца крови. Инстинкт — великое дело, и я инстинктивно стал трусом. Отныне я всю жизнь буду высокого мнения о себе, да и о тебе тоже: я показал себя львом, а ты показал себя чистокровным принцем.

Изображая для увеселения своих друзей короля, который предлагает своему сыну объяснить причины его столь неподобающего поведения, Фальстаф и сюда умудряется вплести несколько слов для восхваления своей собственной персоны (ч. 1, с. 56—57):

Фальстаф: Но все же около тебя, сын мой, есть один достойный человек; я часто видел его с тобой, но только позабыл, как его зовут.

Принц Генрих: Не соблаговолите ли вы, ваше величество, сказать, каков он из себя?

Фальстаф: Симпатичный, представительный мужчина, уверяю тебя, хотя и несколько дородный: взгляд у него веселый, глаза приятные и весьма благородная осанка. На вид ему лет пятьдесят, или, вернее уже под шестьдесят. Теперь я припоминаю — его зовут Фальстаф. Если это человек распутного поведения, значит, его наружность обманчива, ибо в глазах у него, Гарри, видна добродетель. Если дерево узнают по плодам, а плоды — по дереву, то я решительно заявляю: Фальстаф наполнен добродетели. Оставь его при себе, а остальных прогони. Теперь скажи мне, бездельник, скажи, где ты пропадал весь этот месяц?

Когда впоследствии Фальстафу приходится принять участие в войне, он при первом же столкновении с всадником из вражеского войска падает и притворяется мертвым. Но только он «пришел в себя», как в нем снова заговорил веселый гипоманиак, а также и жуликоватый истерик (ч. 1, с. 114):

Фальстаф: Если меня сегодня выпотрошат, то завтра я разрешаю посолить меня и съесть. Черт подери, вовремя я прикинулся мертвым, иначе этот неистовый шотландец мигом вышиб бы из меня дух. Притворился? Ну, это я соврал: и не думал я притворяться. Умереть — вот это значит притвориться, потому что тот, в ком нет жизни,— лишь подобие человека. Но притвориться мертвым, в то время как ты жив, значит вовсе даже и не притворяться, а быть подлинным воплощением жизни. Главное достоинство храбрости — благоразумие, и именно оно спасло мне жизнь.

Во 2-й части пьесы «Генрих IV» Фальстаф в целом остается тем же, но этически и социально он все больше деградирует. Себя самого он представляет следующими словами (с. 131— 132).

— Я купил его (слугу Бардольфа) в соборе святого Павла, а он купил мне коня в Смитфилде. Если я еще добуду жену в публичном доме, у меня будет славный слуга, славный конь и славная жена.

Вслед за этим он обращается к верховному судье, который хочет арестовать его за неуплату долгов (ч. 2, с. 134—135):

Фальстаф: Я беден, как Иов, милорд, но не так терпелив, как он. Ваша милость может ввиду моей бедности прописать мне порцию тюремного заключения, но хватит ли у меня терпения выполнить ваши предписания — в этом мудрец может усомниться не на грош, а на добрый червонец.

Он вечно ссорится со своей хозяйкой, с которой находится в интимной связи. Различными обещаниями он постепенно выманивает у нее «в долг» все ее состояние — деньги, имущество. Весьма метко характеризует Фальстафа верховный судья (ч. 2, с. 147):

Верховный судья: Сэр Джон, сэр Джон, я отлично знаю вашу способность извращать истину. Ни ваш самоуверенный вид, ни поток слов, который вы извергаете с наглым бесстыдством, не заставят меня отступить от справедливости. Вы, как мне представляется, злоупотребили доверием этой; податливой женщины, заставив ее служить вам и кошельком, и собственной особой.

Рассматривая гипоманиакально-истерические черты Фальстафа, можно вспомнить другой образ художественной литературы, внешне как будто не имеющий ничего общего с Фальстафом, но по самой структуре личности обладающий несомненным сходством с ним. Я имею в виду Люциану, дочь Шарлотты, из романа Гете «Избирательное сродство». В развертывании фабулы Люциана существенной роли не играет, автор мог бы без особых потерь исключить этот персонаж. Люциана появляется в романе всего один раз. Возможно Гете хотел в ее лице создать особо резкий контраст с Оттилией, однако нельзя отрицать, что он относился к своей Люциане, безусловно, с интересом. Он посвящает описанию ее много страниц, в результате она обрисована четко и ясно.

По прибытии в материнский дом Люциана сразу же показывает свой деятельный и весьма напористый нрав (с. 242):

Все охотно хоть самую малость отдохнули бы после столь утомительного путешествия; жениху хотелось поскорее побеседовать с будущей тещей, заверить ее в искренности своих чувств: однако Люциана была неутомима и неумолима. Она, наконец, дорвалась до счастливого мгновенья,— здесь были лошади, и значит нужно было всласть наездиться верхом. Ветер, непогода, дождь, буря — ничто не принималось во внимание. Казалось, что все люди в замке только и живут для того, чтобы сначала промокнуть до костей, а потом обсыхать. Иногда ей вдруг приходило в голову устроить прогулку пешком; в таких случаях Люциану меньше всего занимало, как она одета, какая на ней обувь; ведь необходимо было познакомиться с окрестностями, о которых она так много слышала! Если бывало так, что во время прогулки верхом всаднику где-то не проехать, все осваивали эту территорию пешком. Так Люциана вскоре все осмотрела, обо всем составила мнение. Спорить с ней — из-за живости ее темперамента было нелегко, и общество, конечно, многое вынуждено было сносить молча. Но больше всего страдали камеристки, которые света божьего не видели из-за постоянной стирки и глажки, из-за бесконечного распарывания и пришивания.

Во время своего пребывания IB замке Люциана всех окружающих держит в постоянном напряжении и не дает им перевести дух: она вовлекает всех в этот водоворот одурманивающей суеты. Между прочим, Люциана не очень-то стеснялась в выражениях и говорила порой резко, «однако никто за это на нее не обижался. Так уж повелось, что люди со многим мирились благодаря ее обаянию, а под конец стали мириться и с ее озорством».

Приведенные цитаты убедительно свидетельствуют о ярко гипертимическом темпераменте Люцианы. Но по мере чтения романа мы убеждаемся, что ее слова не всегда диктуются одной лишь непосредственностью, импульсивностью. Она не прочь покритиковать других, отрицательно о них отозваться (с. 282):

С одной стороны, она пыталась расположить к себе людей, но обычно все портил ее злой язычок, который никого не щадил. Сколько бы визитов она ни наносила соседям по имению, какой бы ни устраивался в честь ее и сопровождающих ее лиц радушный прием,— всегда она, по возвращении домой, необузданно злословила и любые взаимоотношения людей умела изобразить в смешном виде.

Здесь наряду с гипоманиакальностью сказываются истерические черты личности Люцианы, ее развлекают насмешки над знакомыми. Вскоре мы замечаем, что в обществе она находится в центре внимания не столько благодаря живости темперамента, сколько в силу назойливого поведения. Если она оказывает кому-либо услугу, то делает это не по доброте сердечной, а потому, что хочет произвести хорошее впечатление. Одного молодого человека, избегавшего бывать в обществе, так как на войне ему искалечило руку, она пытается к себе «приручить» (с. 281):

Люциане было известно о замкнутом образе жизни этого молодого человека. Она стала приглашать его к себе, сначала собирая совсем маленькое общество, затем несколько большее, наконец устраивая весьма многолюдные праздники. Она была с ним особенно мила и приветлива: но главное — вела себя по отношению к нему навязчиво-услужливо, все время давая понять окружающим, какая это беда — потерять руку, и показывая, как она старается быть ее «эрзацем». За столом она садилась рядом с ним и нарезывала мясо на его тарелке, облегчая ему возможность пользоваться только вилкой. Если ей приходилось сидеть около какого-нибудь знатного сановника, то она свою жалость направляла на другой конец стола (где сидел инвалид), приказывая слугам заменить свою «сердобольную» руку. Под конец она стала обучать его письму левой рукой, причем все свои попытки он был обязан представлять на ее суд, так что между ними постоянно поддерживало контакт.

Подобным же образом Люциана разыгрывает из себя спасительницу одной несчастной девушки. Вмешательство Люцианы делает ту еще более несчастной, поскольку вся ее помощь сводилась к тому, чтобы вызвать восхищение ею, Люцианой, причем действовала она в высшей степени бестактно.

В другой раз Люциана, стремясь выставить себя в роли обольстительницы, вызывает всеобщий смех (с. 286):

Едва Люциана услышала, что граф большой любитель музыки, как она тотчас же организовала домашний концерт, на котором сама решила выступить с пением песенок под аккомпанемент гитары. День настал. Надо сказать, что вообще-то Люциана довольно неплохо играла на нескольких инструментах и обладала приятным голосом; но увы!—слов песен в ее исполнении никто не мог разобрать; впрочем, это не такая уж редкость там, где наши немецкие представительницы прекрасного пола берутся петь под гитару. По окончании выступлений все присутствующие заверяли ее, что она пела очень выразительно, так что Люциана вполне могла удовлетвориться таким успехом. И все же именно в связи с исполнением песен ее постигла своеобразная неудача. Среди других приглашенных в обществе находился известный поэт, которому Люциане особенно хотелось польстить, в надежде, что он посвятит ей стихи; по этой причине она исполняла под гитару множество куплетов, написанных этим поэтом. После концерта он сказал ей несколько вежливых слов, но Люциана ожидала большего. Она подослала к нему кого-то из своей «свиты» и просила выпытать у поэта, не восхищен ли он тем, что услышал сегодня свои прекрасные стихи в столь прекрасном исполнении. «Мои стихи?» — спросил он с крайним удивлением. «Простите, сударь,— добавил он,— но право, я ничего не слышал, кроме гласных звуков, да и гласные воспринял далеко не все… Впрочем, за милое намерение я пользуюсь случаем передать благодарность исполнительнице».

Недостаточно внимания уделял Люциане и архитектор, реставрировавший замок. В связи с этим она специально продумала и подготовила эффектную сцену, которая могла бы приблизить ее к этому человеку. Между прочим, она вообще любила участвовать в любительских театральных представлениях, в которых неизменно играла главную роль, при этом целью ее было главным образом продемонстрировать свои актерские способности.

Таким образом, у Люцианы наблюдается сочетание гипоманиакального темперамента и истерических черт характера. Она постоянно разыгрывает ту или иную роль, что и служит удовлетворению ее самомнения, тщеславия. Однако все это происходит не от врожденной напористости, живости, а как бы «в рамках» последней и параллельно ей.

У читателя может вызвать некоторое удивление тот факт, что и Фальстафа, и Люциану мы относим к категории гипоманиакально-истерических акцентуированных личностей, тогда как при поверхностном наблюдении это совершенно различные люди. Однако несходство их связано с различным общественным положением обоих: избалованная барышня, воспитывавшаяся в пансионе, и грубый немолодой вояка Фальстаф принадлежат к совершенно разным мирам. При анализе структуры личности приходится полностью отвлечься от всего внешнего. И в этом случае Фальстаф, пожалуй, окажется не грубее Люцианы. Поведение Люцианы бывает в высшей степени нечутким, бестактным, как мы убедились на примере молодого человека с искалеченной рукой или несчастной девушки, которую Люциана решила «спасать»; и в том и в другом случае единственная цель — это удовлетворение тщеславия их «благодетельницы».

Впрочем, здесь есть и еще одна существенная разница: в самом способе показа персонажей Гете и Шекспиром. Гипоманиакально-истерическая акцентуация Люцианы может быть выведена в произведении Гете преимущественно из ее поступков, однако речь ее представлена весьма скупо. Фальстаф же проявляет себя главным образом в словах, обманывая окружающих, постоянно плетя различные небылицы. Следует оговориться, что в нужный момент и он способен на типично истерические поступки — вспомним хотя бы сцену, где он притворяется мертвым, а принц даже подумывает заказывать гроб.

У Достоевского мы также встречаемся с типичной гипертимически-демонстративной личностью. Речь идет о повести «Дядюшкин сон», один из главных героев которой, Марья Александровна, исполнен гипоманиакальной подвижности и изворотливости. Она умеет выпутаться из сложнейших ситуаций, о чем автор замечает в самом начале повести. В своих стараниях выдать дочь за богатого старика-князя она извергает целые потоки красноречия. Дочери, противящейся плану мамаши, она ловко приводит все новые аргументы, которые должны убедить Зину в разумности этого замысла.

В момент, когда недоброжелательно настроенные гости Марьи Александровны готовы вот-вот припереть ее к стенке, она проявляет величайшую ловкость и маневренность (с. 374):

Марья Александровна удесятерилась в эту минуту, видела все, что происходило в каждом углу комнаты, слышала, что говорилось каждою из посетительниц, хотя их было до десяти, и немедленно отвечала на все вопросы, разумеется, не ходя за словом в карман.

Поскольку гипоманиакальные личности в состоянии гнева склонны к бестактности, доходящей до бесцеремонности и грубости, «светской» натуре Марьи Александровны нисколько не противоречит факт, что в такие минуты она осыпает своего слабоумного мужа отборнейшей бранью.

Однако все эти качества характеризуют Марью Александровну лишь наполовину. Она может притвориться сущим ангелом доброты. Несмотря на переполняющую ее ненависть, она может расточать улыбки и быть воплощением любезности. Обманутого ею молоденького возлюбленного своей дочери, который со злобой высказывает свое возмущение, она умеет вкрадчиво обвести вокруг пальца, так что он в конце концов расстается с ней полный благодарности. Лишь позднее на Мозглякова находит прозрение (с. 364—365):

Тут он, кстати, припомнил, что Марья Александровна чрезвычайно хитрая дама, что она, как ни достойна всеобщего уважения, но все-таки сплетничает и лжет с утра до вечера.

Марья Александровна добивается того, чтобы князь сделал Зиночке предложение. Князь, надо сказать, страдает старческим маразмом и непрерывно мелет отчаянный вздор: тем не менее Марья Александровна восклицает (с. 245):

— Но сколько юмору, сколько веселости, сколько в вас остроумия князь!

Какая драгоценная способность подметить самую тонкую, самую смешную черту!.. И исчезнуть из общества, запереться на целых пять лет! С таким талантом! Но вы бы могли писать, князь! Вы бы могли повторить Фонвизина, Грибоедова, Гоголя!..